Гордон Л.А., Клопов Э.В. Точка отсчета: жизненный стандарт, условия труда, трудовые отношения в советском обществе 1960-1980-х годов

На основе развитого в предыдущих очерках представления о характере трансформаций, потрясающих ныне российское общество, строится и наше понимание главных тенденций, внутренней логики той части этих трансформаций, которые непосредственно затрагивают труд, быт, уровень жизни народного большинства, все его социального-экономическое положение. Главные направления сдвигов в повседневной жизни населения России, как и все другие изменения современного российского общества, вытекают из того обстоятельства, что с середины 80-х гг. и особенно с рубежа 80-90-х гг. у нас разворачиваются полустихийные-полусознательные общественные преобразования – разрушение государственного социализма и замена его другим общественным строем. Что именно возникает на развалинах госсоциализма, пока что далеко не ясно. Однако веер возможных вариантов развития в современной России так или иначе связан с устранением госсоциализма и постепенным ростом элементов либо капитализма, либо посткапитализма, либо их смешения. Очень важно при этом принимать в расчет, что какой бы из вариантов послесоциалистического перехода к капитализму или посткапитализму ни возобладал у нас, сейчас мы переживаем лишь начальный этап данного процесса. Соответственно новый общественный строй – и в своих позитивных, и в своих негативных проявлениях – может пока сказаться на положении народного большинства лишь в ограниченной, неполной мере. Напротив, остатки и антагонизмы госсоциализма все еще очень заметно ощущаются в нашей жизни. Одновременно незавершенность начального этапа движения к рынку и демократии означает, что в обществе не окончился период революционной ломки и смуты, время крутого поворота и резкого изменения всех устоев жизни.

Так что на положение трудящихся воздействует именно двойственность современной ситуации: и тот факт, что совершается поворот от госсоциализма к капитализму или посткапитализму; и то обстоятельство, что такой поворот еще далеко не завершен, что Россия проходит только его начальную, по преимуществу, революционно-разрушительную и конфликтно-антагонистическую стадию, сопровождаемую общесоциальным переходным кризисом. Из двойственности детерминирующих факторов закономерно вытекает противоречивость социальных перемен, одни из которых ухудшают, а другие улучшают положение народного большинства.

То, что переходный кризис отягощает народную жизнь, очевидно, и в последующем рассмотрении мы будем детально разбирать конкретные формы и количественную меру такого отягощения. Однако уже и сейчас ясно, что в изменениях, происходящих ныне в труде и жизненном уровне народного большинства, присутствуют не одни лишь явления ухудшения и деградации. Кое-что в нашей жизни улучшается, ее характеризуют не только потери, но и обретения. Пусть на нынешнем начальном этапе преобразований в быту и особенно в массовом сознании ощущаются не столько возможные в будущем благие плоды, сколько трудность и тяготы переходного периода; тем не менее, уже теперь в нашей жизни действуют и негативные («плохие»), и позитивные («хорошие») тенденции.

Для всесторонней оценки положения народного большинства, в 90-е гг. элементы прогресса и улучшения жизненной обстановки, обусловленные преодолением бремени государственного социализма, имеют не меньше значения, чем явления деградации, вызываемые переходным кризисом. Более того, именно отход от госсоциализма и порождаемые им позитивные сдвиги, если не произойдет реставрационного поворота, могут определить долговременную перспективу эволюции условий жизни народного большинства в лучшую сторону.

Основание для подобного вывода дает характеристика условий труда и жизненного уровня в обществах государственного социализма, в советском обществе прежде всего. В этом смысле положение рабочих и служащих в СССР 70-80-х гг. есть не только условная точка отсчета, но действительно исходная основа историко-социологического анализа перемен в нынешнем положении российских трудящихся. Краткой характеристикой условий труда, уровня жизни, потребления в советском обществе, взятых в сопоставлении с аналогичными показателями по несоциалистическим странам, находившихся на примерно той же стадии развития производственных сил, мы и начнем те разделы этой книги, что посвящены непосредственно переменам в социальной ситуации.

4.1. Факторы, ограничивающие рост уровня жизни в условиях государственного социализма. Неэффективность производства, недостаточность абсолютных объемов общественного продукта

Первый вывод, с очевидностью вытекающий из самых разных данных о положении народного большинства в системе государственного социализма, заключается в том, что к исходу XX в. во всех индустриальноразвитых странах, где существовала эта система, она стала главным препятствием улучшения жизни трудящихся. Основанием для подобного вывода служит весь социальный опыт XX в., в том числе и в первую очередь опыт самого государственного социализма. Три четверти века господства тоталитаризма в России и почти полвека преобладания его в Восточной Европе и на Дальнем Востоке не оставляют сомнения в том, что государственный социализм не способен обеспечить основной массе работников уровень жизни, равный тому, который складывается в капиталистических странах при сопоставимом технико-технологическом развитии. В суммарном виде этот вывод убедительнее всего подтверждается сопоставлением общего уровня благосостояния в мире социализма и в мире капитализма в XX в., в более строгом – результатами полувековой эволюции жизненного уровня разделенных стран – Германии и Кореи. Несмотря на гигантские исторические, экономические, социально-культурные различия Европы и Азии, итоги десятилетий соревнования государственного социализма и современного капитализма в некоторых отношениях привели и тут и там к одинаковым результатам. Социально-экономическое положение трудящихся при капитализме – и в Европе, и в Азии (да и в Америке, если принять в расчет Кубу) – оказалось лучше, чем при госсоциализме.

Отягощающее влияние госсоциализма совершенно ясно ощущалось и в советском обществе, жизненный уровень которого образует начальный, стартовый рубеж эволюции труда, быта, потребления в послесоциалистической России. В течение полувека, с конца 20-х гг. и до начала преобразования советской системы, положение народного большинства в СССР (и РСФСР, где проживало более половины населения Советского Союза) особенно сильно определялось сущностными чертами государственного социализма – всеобщим огосударствлением средств производства в экономике и господством авторитарно-командного режима в политике. Понятно, что подобные порядки, окончательно установившиеся в ходе коллективизации и индустриализации, крайне затрудняли защиту непосредственных интересов основных масс населения, наемных работников в первую очередь.

С рубежа 20-30-х гг. в стране исчезли последние остатки независимой профсоюзной и кооперативной деятельности. Профсоюзы, формально охватившие подавляющую часть рабочих и служащих, а впоследствии включившие в свою организацию и колхозников, на деле превратились во вспомогательный элемент хозяйственной администрации и партийно-государственного аппарата. Рабочие, служащие, колхозники потеряли всякое независимое представительство своих интересов. С 30-х гг. все серьезные социальные решения принимались исключительно политическим центром. И к тому же принимались в условиях, когда центр испытывал постоянное давление сил, групп, информации, отражавших непосредственные интересы производства, обороны, номенклатуры, и не испытывал практически никакого давления, никакого сопротивления со стороны организаций трудящихся. Иными словами, определение социально-экономических макропропорций – накопления и потребления, военных и гражданских нужд, распределения того, что составляет фонд конечного потребления, и т. п. – происходило при очень жестких и сильных факторах, лежащих на стороне производства и его распорядителей, и очень слабых, так сказать, мягких факторах, лежащих на стороне труда. Закономерно, что переход к подобной системе сопровождался катастрофическим ухудшением материального положения рабочих и большинства других групп населения.

Как уже говорилось, есть доля истины в том, что в 30-40-е гг. существование системы всеобщего огосударствления обеспечило форсирование некоторых процессов индустриализации, в частности, ускоренный рост тяжелой и военной промышленности, формирование массового рабочего класса и промышленной интеллигенции, внедрение в быт простейших элементов современной индустриально-урбанистической цивилизации – образования, здравоохранения, государственного социального обеспечения. И хотя то же огосударствление в сочетании с политической диктатурой разрушало сельское хозяйство, мелкую промышленность, системы обслуживания, хотя оно неизбежно оборачивалось кровавым террором и истреблением немалой части народа, все же многие сдвиги, происшедшие во времена индустриализации, способствовали победе над фашизмом и построению материальной базы индустриального технико-технологического способа производства. Людям, жившим в то время – и в России, и вне ее – могло показаться (и в самом деле казалось), что государственный молох, пожирая свои жертвы, по крайней мере создает предпосылки для будущего процветания.

Послевоенные десятилетия выявили, однако, что после того, как индустриализация в основном завершилась, а военная угроза ослабла, общий характер воздействия государственного социализма на положение народного большинства принципиально не изменился. Спору нет, наращивание производства и общественного богатства, необходимость считаться с увеличивающимися потребностями работников, а также – что еще важнее – конец сталинской тирании обусловили заметный подъем уровня жизни. Более того, по сравнению с 30-40-ми гг. благосостояние народа изменилось настолько, что применительно к 50-70-м гг. можно говорить о парадоксальной «нищей революции благосостояния». Революции – поскольку в это время жизненный уровень резко поднялся сравнительно с предшествующими десятилетиями, нищей – ибо реальное улучшение произошло именно и только в сопоставлении со сталинским периодом; что касается соотношения с другими промышленно развитыми странами, ситуация кардинальным образом не изменилась.

В условиях хрущевско-брежневского бюрократического и авторитарного госсоциализма люди стали жить гораздо лучше, чем при сталинском тоталитарно-террористическом варианте того же строя. Но и эта, относительно улучшившаяся жизнь, оставалась несравнимо более тяжелой, неустроенной, скудной, нежели та, какой при сопоставимом уровне производства живет большинство трудящихся в демократических обществах с современной рыночной экономикой. Иначе и быть не может, ибо во всех вариантах госсоциализма сохраняется всеобщее огосударствление и неизбежно следующее за ним отсутствие демократии и настоящих профсоюзов. В некоторых отношениях совокупное действие факторов, ухудшающих положение народного большинства в рамках госсоциализма, стало в 50-70-е гг. даже более сильным.

В 30-40-е гг. монопольно-государственное строение экономики отягощало жизненную обстановку, главным образом, в двух отношениях. Во-первых, такое строение затрудняло (сравнительно с рынком) развитие отраслей, в которых необходимо учитывать механизмы при- родных влияний и влияний многообразных человеческих запросов, т. е. сельского хозяйства, обслуживания, производства предметов потребления. Во-вторых, оно делало невозможным утверждение реальной демократии, организации трудящихся и т. п. Начиная с 60-70-х гг., к этим двум факторам прибавился третий. На индустриальной стадии государственная собственность способствовала экономическому и техническому прогрессу в сфере тяжелой промышленности и производства инвестиционной продукции. Когда же эта стадия подошла к концу, обнаружилась неспособность госсоциализма эффективно использовать достижения современной научно-технической революции, поскольку научно-индустриальное производство (в отличие от индустриального) не может расти в сколько-нибудь серьезных масштабах, опираясь на монопольное господство государственной собственности. Оно требует такой гибкости и многосторонности регулирования, такого многообразия связей, которые возникают лишь в рамках современной рыночной (или, точнее, социально-рыночной) экономики. Огосударствление на уровне, типичном для государственного социализма, оказывавшее противоречивое – отчасти стимулирующее, отчасти тормозящее – воздействие на индустриальное производство, стало абсолютным препятствием для производства научно-индустриального. Замедление темпов даже чисто количественного роста советской экономики в 70-е гг. отчетливо выявило эту новую роль госсоциализма.

Единственный момент ускорения, которое способно внести всеобщее огосударствление в производство научно-индустриального типа, – это стремительная его милитаризация, непропорциональное наращивание военно-промышленного комплекса в его составе. Причем ВПК в госсоциалистическом производстве рос не столько сам по себе, сколько за счет мирных приложений научно-технической революции, высасывания последних ресурсов развития, еще сохраняющихся в обществе.

Само собой разумеется, усиление тормозящего воздействия монополии государства в экономике ничуть не ослабило антидемократической направленности всеобщего огосударствления. Подавление самоорганизации труда, попыток создания подлинных, независимых от государства и партии профсоюзов, других общественных организаций осуществлялось в послесталинские времена в формах если и не столь кровавых, как при Сталине, то, во всяком случае, в столь же последовательных и столь же эффективных. В совокупности эти свойства госсоциализма – огосударствление, снижающее общую эффективность экономики, стимулирующее ее милитаризацию, затрудняющее развитие отраслей, производящих потребительские товары и услуги, равно как и антидемократизм, при котором невозможна самореализация работников – как раз и определили ухудшение по сравнению с рыночно-демократической системой всех сторон материального положения трудящихся и всей цепочки связанных друг с другом факторов, непосредственно определяющих это положение.

Прежде всего государственная монополия и административно-командное управление обусловили отставание поздней советской экономики от Запада. Похоже, что в 70-80-е гг. это отставание вновь приобрело тот стадиальный масштаб, который был характерен для экономического соотношения нашей страны и Запада в первой трети XX в.

В то время Россия стояла на доиндустриальной или раннеиндустриальной стадии хозяйственного развития, тогда как экономически наиболее развитые страны достигли уже зрелого индустриального уровня. Во второй трети XX в. наша экономика поднялась на ту же развитую индустриальную ступень, где находились другие промышленные страны. Несмотря на то, что на этой ступени мы стояли позади многих из них, все же именно преодоление в то время стадиального отставания позволило СССР выиграть войну с Германией (в отличие от Первой мировой войны, когда непреодоленное стадиальное отставание обрекло Россию на поражение). В последней трети столетия Запад перешел или далеко продвинулся по пути перехода к качественно новой фазе экономического развития – научно-индустриальному производству. Нам же еще только предстоит осуществить большую часть этого перехода.

Применительно к условиям труда и быта народного большинства стадиальное народнохозяйственное отставание означает сужение экономической базы развития этих условий, того общественного богатства, от величины которого, в конечном счете, и зависит уровень жизни. В данной связи очень показательны межстрановые сравнения валового внутреннего продукта (ВВП) с учетом реального паритета покупательной способности валют, осуществленные с участием экспертов из национальных органов статистики (что придает им особую надежность). Согласно таким сравнениям, ВВП в расчете на душу населения Советского Союза середины 80-х гг. в 2–3 раза уступал соответствующим показателям наиболее развитых капиталистических государств вроде США, Германии, Японии и других. Иными словами, нормальное функционирующее советское государственно-социалистическое общество в момент, когда его производственная мощь достигла наивысшего уровня, производило в расчете на душу населения по крайней мере вдвое – втрое меньше благ и услуг, чем развитые демократические страны с рыночной экономикой (см. табл.4.1).

Еще разительнее тот факт, что душевой объем ВВП в СССР был уже тогда ниже, чем в технико-технологически менее развитых рыночно-демократических странах, таких как Испания или Ирландия, и практически не отличался от уровня наименее продвинутых государств Южной Европы, подобных Португалии, Греции. Здесь уже трудно говорить о серьезном технико-технологическом отставании, как это уместно делать при сравнении с США, Японией, Германией и т. п., так что решающая роль социальной организации госсоциализма в качестве главной причины меньшей экономической эффективности выступает тут с полной ясностью.

Таблица 4.1 Соотношение ВВП в расчете на душу населения в СССР и других странах в 1985 г. (с учетом паритета покупательной способности валют,
по данным Программы международных сопоставлений ООН; соответствующие показатели СССР = 100)

СтраныВВП в целомВВП, израсходованный на накопление и капиталообразованиВВП, израсходованный на конечное потребление населенияДоля конечного потребления домашних хозяйств в общем объеме ВВП (в %)*Доля капитальных вложений и запасов в общем объеме ВВП (в %)*
СССР1001001004832
США270983856614
ФРГ2001052765427
Япония1931162535734
Франция187792626022
Великобритания179632526417
Италия177782426221
Испания124471776322
Греция9621142699
Португалия91271246420

* – 1989 г.

Источник: СССР и зарубежные страны. 1990. Стат сборник М , 1991 С 52–53

4.2. Подавление демократии, разбухание неэффективного накопления, уменьшение относительной доли потребления в общественном продукте

Наряду с более низкой производительностью, господство госсоциалистических отношений обусловливало и меньшую социальную эффективность общества, во всяком случае, с точки зрения интересов труда. Отсутствие демократии, независимой общественности, профсоюзов, равно как и милитаристские тенденции госсоциализма создавали ситуацию, в которой произведенное в обществе богатство распределялось менее выгодным для трудящихся образом. Где нет демократии и нет негосударственной экономики, не только общественный «пирог» оказывается «менее пышным». Там, к тому же, от него для потребления основной массы работников отрезают более узкий «ломоть» сравнительно с тем, что бывает в условиях рынка и демократии.

Главное здесь не в том, что господствующая номенклатура присваивала себе непомерно большую часть национального богатства. Из истории капитализма и из нашей собственной действительности в 90-е гг. видно, что раннекапиталистические элиты в этом отношении, пожалуй что, превосходят правителей госсоциализма. Так что, хотя злоупотребления подобного рода возникали в антидемократической атмосфере госсоциализма с неотвратимостью естественного процесса, не они решительно ухудшали пропорции распределения в советском обществе сравнительно с тем, как складывалась ситуация на Западе. Решающее значение имеет тот факт, что имманентные механизмы госсоциализма вели к заметному сокращению удельного веса конечного потребления в составе ВВП.

Такому положению способствовали, прежде всего, отсутствие у трудящихся реальных средств защиты своих интересов – независимых от государства профсоюзов, партий, кооперативов, иных общественно-политических и экономических организаций. Вместе с тем, крайняя инерционность, негибкость производства на базе госсобственности подталкивали экономику к бесконечному продолжению раз сложившейся направленности воспроизводственных процессов. В рамках централизованного планирования (в отличие от условий рынка и демократии) нет достаточно мощных экономических и политических сил, которые заставляли бы отказаться от некогда принятого (и, возможно, небессмысленного в прошлом) курса на опережающее и преимущественное развитие производства средств производства. Наоборот, с каждым новым воспроизводственным циклом изменение макропропорций оказывалось все более трудным, а группы, чьим интересам противоречит такое изменение, все более сильными и влиятельными. Огосударствленная экономика, действующая в антидемократической атмосфере, фактически делалась самоедской, ее реальной целевой функцией все отчетливее становилось производство ради производства. В том же направлении подталкивал эволюцию народного хозяйства и рост военно-промышленного комплекса. Господство консервативной идеологии, в особенности преобладание в общественном сознании правящих групп традиций вульгаризированного имперского интернационализма и революционизма, причудливо сочетающихся с великодержавным шовинизмом и допотопными геополитическими фобиями, закрепляло и усугубляло милитаристские диспропорции советской экономики.

Итогом долговременного действия факторов, усиливающих тяготение к чрезмерной индустриализации и милитаризации, а также факторов, ослабляющих защиту интересов труда, явилось непомерное разбухание фонда накоплений. Даже в конце 80-х гг., уже после начала перестройки, на долю накопления в СССР приходилось свыше 30% валового национального продукта. В США и странах Западной Европы, где, напомним, объем ВВП в расчете на душу населения гораздо выше, чем у нас, этот показатель колебался в пределах 9–27%. Соответственно, конечное потребление домашних хозяйств в советском обществе он составлял менее 50% ВВП, а в США и Западной Европе – примерно 55–70% (см. табл. 4.1).

Чрезвычайно выразительны также данные о военных расходах. На армию, вооружение, военную науку и военную инфраструктуру в СССР уходило, по разным данным, от 10–15% до 30–40% ВВП. В обществах, где плюрализм ставит более жесткие пределы милитаризации, на эти цели тратилось менее 10%, а во многих случаях менее 5% ВВП. При этом в 60-70-е гг. доля военных расходов у нас практически непрерывно возрастала. За 1970–1985 гг. абсолютные размеры валового продукта СССР, расходовавшегося на потребление, выросли на 22%, а той его части, которая шла на вооружение – на 44% .

В подобных условиях разрыв в среднедушевом объеме благ и услуг, которые могут потребляться населением и которые образуют действительную основу благосостояния, оказывается много большим, чем разрыв в среднедушевом объеме ВВП в целом. Официальные межстрановые сравнения середины и конца 80-х гг., показывающие, что в расчете на душу населения у нас производился в 2–3 раза меньший ВВП сравнительно с наиболее развитыми западными странами, одновременно свидетельствуют: душевой объем валовых накоплений в Советском Союзе не уступал сколько-нибудь серьезно, а то и превосходил накопление в этих странах. Зато душевое потребление было у нас не в 2–3 (как среднедушевой ВВП в целом), а в 3–4 раза ниже, чем в развитых западных государствах (см. рис. 4.1). Иначе говоря, удельный вес доли нашего более скудного общественного продукта, которая непосредственно шла на народное потребление, был в СССР по крайней мере в 1,5–2 меньше, чем в странах капитализма. Непосредственно в отношении рабочих и служащих эта диспропорция выражалась в том, что у нас фонд заработной платы составлял в 80-е гг., считая округленно, 40–50% стоимости ВВП, а на Западе в среднем – 50–60%5. И это при том, что удельный вес работающих по найму рабочих и служащих в СССР был заметно выше, чем в других странах, так что в душевом исчислении отставание оказывалось еще большим.

В натуральной форме различие, о котором идет речь, означает, что монополизированная государством и не сдерживаемая организованным сопротивлением трудящихся экономика производила столько же или даже больше, чем на Западе, металла, угля, станков, пушек, ракет и несравнимо меньше масла, мяса, одежды, жилищ, легковых автомобилей, телевизоров и т. п.

По оценкам крупнейших наших специалистов в этой области, конечная продукция машиностроения, ведущей отрасли советской индустрии, состояла в 80-е гг. на 50% из инвестиционного оборудования, на 30% – из вооружений и военной техники и только на 20% – из товаров народного потребления. Это при определении соотношений по нашим искусственным ценам того времени. Если же пересчитать показатели в ценах мирового рынка, то выяснится, что машиностроение более чем на 30% работало на производство инвестиционного оборудования, т. е. как бы само по себе, более чем на 60% – на вооружение и лишь на 5–6% – на производство товаров, от которых прямо зависит народное потребление.

Конечно, в других отраслях, вообще вне промышленности, давление милитаризации было не столь ужасным. Однако то обстоятельство, что на военные цели расходовалась в Советском Союзе гораздо большая доля национального богатства, не подлежит сомнению.

На фоне диспропорций, обусловленных перекосами в сторону производства средства производства и военной продукции, завышенное потребление номенклатуры в экономическом смысле имело второстепенное значение. Уровень потребления высших групп в советском обществе в 70-80-е гг. (кроме, может быть, тончайшего слоя главных властителей) трудно считать чрезмерным. Он выглядит таковым лишь в сравнении с потреблением масс. При этом абсолютные размеры той доли общественного богатства, которую элита забирала на свое потребление, таковы, что они никак не могли существенно понизить общее благосостояние народа.

Да и на поверхности общественной жизни раздражителем массового сознания выступала в советские времена не столько, если так можно выразиться, величина неравенства, сколько ее формы. В этой связи важнее отметить, что в рамках госсоциализма повышенное потребление элиты неотделимо от привилегий и злоупотреблений. Извращение нормальных денежно-рыночных отношений в госсоциалистических обществах понижало ценность увеличения денежных доходов в качестве источника благосостояния. Столь же (если не более) существенной была возможность получить доступ к благам и услугам в натуре. Соответственно, чтобы обеспечить повышенное потребление (пусть даже в оправданных размерах) правящие группы устанавливали для себя разнообразные виды статусных и личных привилегий.

При этом в советском обществе такие привилегии не ограничивались предоставлением условий для гарантированной и удобной реализации денежных доходов (система специальных магазинов и учреждений, транспортного и коммунально-бытового обслуживания). Важнейшие элементы благосостояния в СССР были связаны с получением бесплатных и льготных благ в сфере жилья, образования, медицинского обслуживания. Тут тоже вводились привилегии и преимущества для номенклатуры (первоочередное и более легкое получение жилья, система спецбольниц, детских садов и т. п.). Элита, таким образом, получала не просто лучшие условия “отоваривания“ своих денег, но и, сверх того, возможность брать себе непомерно большую долю так называемых общественных фондов потребления, теоретически предназначенных как раз для того, чтобы с их помощью повышать жизненный уровень низов и выравнивать положение различных групп.

Привилегии подобного рода закономерно воспринимались массой трудящихся как несомненная и возмутительная социальная несправедливость, даже если абсолютные масштабы получаемых с их помощью благ были не слишком велики. А злоупотребления, коррупция, кумовство, всегда сопровождающие привилегии, еще больше обостряли народное негодование. Впрочем, для понимания социальной ситуации, типичной для госсоциализма (а также сдвигов, происшедших в 90-е гг., и отношения к ним массового сознания), существенно не возмущение привилегиями, но как раз сравнительно ограниченный размах такого возмущения, тот факт, что оно, это возмущение, оставалось на периферии общественного сознания. Наличие привилегий в общем и целом не колебало тогда ощущения нормальности, естественности социального миропорядка. Точно так же сегодня напоминание об этих привилегиях не слишком сильно сдерживает формирование иллюзорного представления об отсутствии неравенств в прошлом.

Относительно слабое осознание социальной несправедливости привилегий было лишь частным выражением более широкого явления – своего рода социального терпения. Если привилегии все же вызывали некоторое возмущение, то главные диспропорции распределения, общая антитрудовая и антинародная сущность военной и самоцельной производственной, непотребительской ориентации производства, похоже, вообще никак не отражалась в массовом сознании.

Отчасти это объясняется прямым сокрытием информации, тем более, что в авторитарной системе сделать это очень легко. И если в отношении привилегий совершенное соблюдение тайны было все же недостижимым (хотя к этому всегда стремились, предоставляя блага и льготы привилегированным слоям в закрытых учреждениях), то сведения об антисоциальной направленности важнейших макропропорций оставались почти полностью недоступными народному большинству.

Вместе с тем, и это надо специально подчеркнуть, имея в виду последующие события, немалую роль здесь играла свойственная идеологии и массовому сознанию советского времени фетишизация государства. Доля потребления в структуре ВВП и национального дохода сокращалась в госсоциалистическом обществе не в пользу частных корпораций, а ради удовлетворения интересов групп и институтов, формально выступающих от имени государства. Реально уменьшение текущего потребления трудящихся и несоответствие подобной линии их долговременным интересам от этого не меняются. На деле, независимо от субъективных намерений, те, кто распоряжаются государственной собственностью, в обществах авторитарного социализма руководствуются народными интересами не больше (а то и меньше), чем представители частного капитала или государственных корпораций в рыночной экономике. Но в массовом сознании ущемление интересов труда для “пользы“ “государственного“ военно-промышленного комплекса и “государственной“ тяжелой промышленности может выглядеть совсем не так, как бывает, когда это делается ради частного капитала.

4.3. Отставание заработной платы и фактического потребления от западного уровня

Вернемся, однако, к фактическим показателям того, как сказывались на положении народного большинства меньшая, сравнительно с рыночно-капиталистической, эффективность госсоциалистической экономики (выражающаяся в низком душевом ВВП) и меньшая социальная ориентация авторитарной госсоциалистической власти, сравнительно с властью демократической (что проявлялось в расходовании на потребление меньшей доли общественных богатств). На уровне повседневности суммарное действие этих тенденций выражалось в качественном отличии доходов рядовых советских людей от доходов трудящихся на Западе.

Достаточно сказать, что даже в середине 80-х гг. на высшем уровне благосостояния, достигнутом за всю историю советской власти, заработная плата, составлявшая в СССР главную часть располагаемых денежных доходов подавляющего большинства рядовых работников (90–95% их работало тогда по найму), уступала заработкам в наиболее развитых западных странах на порядок, в менее развитых странах – в несколько раз. В СССР рабочие и служащие получали в то время чуть больше 200 руб. в месяц. Считая по официальному, явно завышенному курсу 1985 г., это равнялось примерно 240 долл., исходя из паритета покупательной способности валют – около 150 долл. Между тем, в промышленности США, ФРГ, Великобритании, Франции, Италии средняя зарплата колебалась во второй половине 80-х гг. в пределах 1 000–2 000 долл., а в таких странах, как Греция или Португалия – вокруг суммы в 500–1000 долл. Во многих других отраслях, прежде всего в сельском хозяйстве (особенно у колхозников) и в сфере обслуживания, разрыв достигал еще больших величин.

И уж совсем несопоставимыми были размеры пенсий, получаемых рабочими и служащими после завершения их трудовой карьеры. В отношении пенсионеров, как и везде в рамках госсоциализма, сказывалась невозможность организованной борьбы трудящихся И сверх того, в отличие от отношения к активно работающим, здесь не действовал такой фактор сдерживания нажима на них, как заинтересованность руководителей производства в качестве труда, в поддержке здоровья, квалификации, культуры работника. Неудивительно, что пенсии в Советском Союзе, которые в 70-80-е гг., в среднем, не превышали 40–45% средней заработной платы (раньше были и того меньше), особенно разительно отличались от пенсий, которые фактически получают пожилые люди на Западе.

Спору нет, низкие заработки в СССР отчасти компенсировались бесплатными и льготными благами из общественных фондов Однако общая сумма и качество этих дополнительных благ были явно недостаточны, чтобы восполнить разрыв в заработках. Даже по официальным оценкам, в расчете которых к заработкам безоговорочно приплюсовывались пенсии, стипендии, номинальные бюджетные расходы на просвещение, здравоохранение, жилье и т. п., все эти добавки увеличивали месячную зарплату в середине 80-х гг. лишь до 265–270 руб., т. е не более, чем до 250–300 долл. по официальному курсу и сумме порядка 200 долл. по паритету валют.

Как видно, и с этом добавлением доходы советских людей многократно уступали доходам европейских и американских тружеников, А если учесть, что бесплатные и льготные формы социального обслуживания в той или иной мере существуют и на Западе, станет ясно, что тогдашняя бесплатность некоторых наших благ (медицины, образования и т. п.) не меняет общего соотношения. То же касается и более высоких налогов, и квартплаты в условиях рынка. Специальные расчеты (относящиеся, правда, к 1989 г.) свидетельствуют, что налоги, коммунальные услуги, платежи за жилье забирали у советского работника около 15% зарплаты, а в США, Японии, ФРГ, Англии – 30–40%. Но разница исходных сумм так велика, что оставшаяся часть советской зарплаты все же в несколько раз меньше того, что имели зарубежные рабочие после оплаты налогов и жилища.

Впрочем, решающее значение при сопоставлении уровня жизни, особенно в стране с разной структурой доходов и расходов, имеет прямое сравнение натуральных показателей потребления При сравнении госсоциалистических и капиталистических стран это особенно важно еще и потому, что для экономики с извращенными рыночными отношениями чрезвычайно характерны явления массового дефицита благ и услуг, невозможность использовать значительную часть денежных средств, получаемых в виде зарплат и пенсий.

Таблица 4.2 Показатели потребления, обеспеченности жильем и предметами длительного пользования,
медицинского обслуживания и просвещения в СССР и других странах (данные 1988–1990 гг.)

СССРСШАФРГЯпонияФранцияВеликобританияИталия
Среднедушевое потребление:
– мяса (кг в год)59*1139337947079
– фруктов (кг в год)4397117546693135
Общая площадь жилищ в расчете на душу населения (кв. м.)166345313627
Обеспеченность предметами длительного пользования в расчете на 100 семей (в СССР) или домохозяйств
(в прочих странах):
– холодильниками и морозильниками9214615699136170135
– стиральными машинами75739799868492
– телевизорами107153128118147106139
– легковыми автомобилями18214104
– домашними компьютераминезначительно21251219
Число врачей в расчете на 10 тыс. человек населения4428342226
Число студентов в расчете на 10 тыс. человек населения178258147155164118148

* – Для обеспечения сопоставимости здесь приведены данные о потреблении мяса без сала и субпродуктов (как это делается в других сравниваемых странах); с учетом сала и субпродуктов потребление мяса составляло в это время в СССР, в том числе собственно в России — до 70 кг.

Источники: СССР и зарубежные страны. 1990. Стат. сборник. М., 1991. С. 61, 72, 79, 80–83, 88–90; Народное хозяйство СССР в 1990 г. Стат. ежегодник. М., 1991. С 140.

Сравнение натуральных показателей подтверждает, что неразвитость рынка и демократии обусловливает относительное ухудшение материального положения народного большинства по очень многим, если не по всем, основным направлениям (см. табл. 4.2). Это проявляется, начиная с самых первичных, базовых потребностей. Рядовые советские люди в середине и конце 80-х гг. расходовали на питание около 40% семейного бюджета против 15–20% на Западе. Но при этом условии они питались гораздо хуже, чем население развитых несоциалистических стран, потребляя много меньше наиболее ценных продуктов. Например, мяса – только две трети или половину западных норм, а фруктов и того меньше – от половины до четверти. Причем дело тут меньше всего в западной специфике этих норм. Согласно специальному обследованию, осуществленному, правда, в конце 80-х гг., но еще до общего падения жизненного уровня, лишь менее 20% опрошенных заявило, что они “потребляют в достаточном количестве“ мясо и изделия из него; немногим больше ответили таким же образом относительно рыбопродуктов (около 22%) и овощей, ягод, фруктов (29%); очень многим не хватало молока и молочных продуктов (потребляющих их в достатке оказалось только 56%) (см. рис. 4.2) .

Очень дорогими и, кроме того, дефицитными были в СССР одежда и предметы длительного пользования. Советские люди одевались беднее, имели меньше телевизоров, холодильников, стиральных машин и т. п. К тому же, одежду и предметы обихода они зачастую не покупали, а «доставали» с помощью личных связей и приплат, ценой чрезвычайных усилий, иногда унижений и всегда непомерных затрат времени. Автомашины продолжали быть предметом роскоши, доступным менее чем пятой части семей, тогда как на Западе они стали предметом быта почти всего населения.

Жилье в Советском Союзе до конца 80-х гг. формально оставалось чрезвычайно дешевым. Едва ли не половину жилищ советские граждане получали бесплатно. Однако бесплатность была более, чем условной. Безвозмездно предоставляемое государственное жилье строилось на средства, так или иначе изъятые у работников – через налоги и (особенно) пониженные заработки. Во многих отношениях подобная система невыгодна рядовым труженикам. Во-первых, возможность пользоваться бесплатным жильем фактически имело далеко не все население. Даже в 80-е гг. на долю бесплатного государственного жилья приходилось не более 55–60% всего жилого фонда страны. Сверх того, централизованное государственное строительство не могло учитывать разнообразие потребностей и вкусов семей. С этой точки зрения, интересам народного большинства больше соответствуют высокие заработки и приобретение собственного жилья в рассрочку.

По существу, бесплатное жилье было выгодно именно тоталитарному и авторитарному государству. При такой системе государство-работодатель фактически принуждало работников предоставлять ему кредит за счет их заработной платы. Всем работникам платили крайне низкие («неполные») заработки, и некоторым из них, после многих лет безукоризненного труда, недоплаченные заработки возвращались в виде бесплатных квартир. Вместо оплаты жилья в рассрочку из полученных заработков, осуществлялась оплата в рассрочку части труда. Одновременно эта система усиливала зависимость работника от советской и хозяйственной бюрократии.

Впрочем, решающим доводом в пользу преимуществ высокой оплаты труда и частного приобретения жилья являются не логические соображения, но тот бесспорный факт, что фактические жилищные условия у нас были несравнимо тяжелее, чем в основных капиталистических странах. В середине 80-х гг., после сорока лет мирного строительства, на душу населения в СССР приходилось около 15 кв. м общей площади жилищ (значительная часть которых не имела современных удобств), в Западной Европе и Японии – 25–30 кв. м, а в США – свыше 60 кв. м с полным набором новейших удобств. Неудивительно, что среди причин неудовлетворенности рабочих и служащих жизненными обстоятельствами, выявленных фактически во всех социологических исследованиях в 70-80-е гг., одно из первых мест занимали именно плохие жилищные условия. Разумеется, система бесплатного предоставления государственного жилья сложилась исторически, и в момент своего возникновения, когда возможности приобретения жилья в рассрочку не существовало, она являлась несомненным шагом по пути социального прогресса. Беда, однако, в том, что и впоследствии, после того, как предпочтительность иных форм получения жилищ стала очевидной, властители диктаторского и монополизировавшего экономику государства – отчасти по инерции, отчасти из экономического и политического интереса – по-прежнему предпочитали концентрировать средства на жилищное строительство в своих руках, а не увеличивать заработную плату и переходить к финансированию жилья самими рабочими и служащими.

В любом случае переход от бесплатного государственного распределения квартир к высокой оплате труда и частному приобретению жилищ нельзя осуществить слишком быстро. Об этом лишний раз говорит ситуация 90-х гг., когда уже резко сократилось предоставление бесплатного или дешевого жилья, но еще не произошло никакого повышения реальных заработков. Однако советское государство на протяжении почти всех послевоенных десятилетий отчетливо демонстрировало нежелание способствовать хотя бы постепенному расширению негосударственного жилищного строительства. Даже полугосударственное жилищно-кооперативное движение, начавшее было расти в послехрущевские года, вскоре стало внушать подозрение правящим элитам. Первоначально жилищно-строительные кооперативы поощрялись, так что в 1966–1970 гг. ими было построено в 2,5 раза больше жилой площади, чем в предыдущем пятилетии. Но затем объемы жилья, построенного ЖСК, быстро снизились. На протяжении следующих десятилетий никогда не допускалось, чтобы их доля во всем объеме жилищного строительства превышала 5–6% . Причем ЖСК строили не для богатых: советские «богачи» тех лет – из рядов партийносоветской и хозяйственно-профсоюзной номенклатуры – обычно получали именно бесплатное государственное жилье.

И дело тормозилось вовсе не из-за неспособности рабочих и служащих заработать себе средства на такое строительство, а прежде всего из-за нежелания бюрократии дать людям возможность самим удовлетворить потребность в жилье. Ведь то обстоятельство, что жилье в СССР оставалось постоянным дефицитом, повышало его ценность как средства господства бюрократии над населением.

В более широком смысле состояние дефицита (не только жилья, но и питания, одежды и обуви, сложной бытовой техники, легковых автомобилей и др.) было важным рычагом управления поведением и общественным сознанием больших масс людей. Так что если дефицит и был порожден неэффективностью социалистического планового производства, он, в конечном счете, отвечал фундаментальным интересам социалистического государства, расширял его возможности манипулировать людьми и всем обществом.

Вместе с тем следует подчеркнуть, что именно в некоторых отраслях бесплатного и льготного обслуживания (прежде всего, в здравоохранении, образовании, культуре) был достигнут сравнительно высокий уровень потребления. Отставание госсоциализма от рыночно-демократической системы здесь ощущалось менее всего. Сравнение с Западом благ и услуг, получаемых в СССР из так называемых общественных фондов потребления, заслуживает тем большего внимания, что в официальной советской идеологии их опережающее развитие считалось одним из преимуществ социализма, возмещающим отставание других сторон уровня жизни. На деле тут уместно говорить не столько о преимуществах, сколько о равенстве, сопоставимости с развитыми несоциалистическими обществами, об отсутствии принципиальных отличий в уровне услуг. Более того, в некоторых случаях за равенством советских и западных показателей скрывалась меньшая фактическая эффективность нашего социального обслуживания. На душу населения в СССР приходилось больше врачей и больничных коек, чем где-либо в мире. Но младенческая смертность, зависящая, в первую очередь, от реального качества здравоохранения, превышала показатели наиболее развитых капиталистических государств в 2–3 раза, средне- развитых – в 1,5 раза (в 1985 г. на 1000 родившихся умерло в возрасте до года 26 детей в СССР, 18 – в Португалии, 11 – в США, 8–9 – в Великобритании, Германии, Испании, Франции, 6 – в Японии) .

Тем не менее, во многих иных областях, в образовании в первую очередь, наше социальное обслуживание действительно (по крайней мере в количественном отношении) не уступало иным развитым странам. Советская средняя и высшая школа охватывала не меньшую часть молодежи и давала ей не меньше общих и профессиональных знаний, чем на Западе. Советские люди в среднем столько же читали, посещали музеи, публичные зрелища, концерты. Столько же, но не больше (по разным формам участия в современной культуре, сравнительно с одними несоциалистическими странами – больше, с другими – меньше). К тому же в качественном смысле, культурное обслуживание при госсоциализме, меняясь от этапа к этапу, все-таки всегда оставалось менее свободным, менее разнообразным, более зашоренным, нежели это бывает в условиях демократии или хотя бы полудемократии.

В общем, сравнение социального обслуживания в социалистических и развитых капиталистических странах со второй половины XX в. опровергает довольно распространенное представление, что госсоциализм, уступая в одних элементах благосостояния (декларированные доходы и обусловленное ими потребление) превосходил рыночно-демократические общества в других (бесплатное и льготное обслуживание). Это представление было отчасти верным в отношении несоциализированного капитализма 20-30-х гг., но оно никак не соответствует реалиям современной социально-рыночной экономики. Применительно к последним десятилетиям приходится признать, что и по доходам, и по большинству реальных слагаемых потребления советский госсоциализм значительно отставал от развитых капиталистических обществ, кое-в чем равнялся им и ни в чем из области благосостояния не превосходил рыночную демократию.

Надо, однако, заметить, что один род преимуществ в сфере благосостояния все-таки сохранялся за ним до самого его крушения. Государственный социализм на протяжении почти всего своего существования порождал у массы рядовых работников более сильную уверенность в прочности достигнутого жизненного стандарта и делал менее заметными различия в уровне жизни. Большинство советских людей ощущало недостаточность жизненного уровня, многие знали, что на Западе почти все живут богаче. Но большинству из нас представлялось, что уж тот минимум благ, который стал нам привычным, будет обеспечен при любых условиях.

В подобных убеждениях реальность мешалась с иллюзиями. Уровень жизни основной массы трудящихся на самом деле непрерывно повышался в течение последних десятилетий. Но история госсоциализма знала и периоды катастрофического падения благосостояния, например, в 30-е гг.; так что природа общественного строя никаких гарантий тут не давала. В свою очередь, меньшая уверенность работников в развитых рыночных экономиках во многом обусловлена их более высокими жизненными притязаниями. Тот объем доходов, товаров, услуг, в постоянном получении которых были уверены советские люди, столь же надежно получается и на современном Западе. Однако там трудящиеся не воспринимают гарантированность подобного низкого уровня как значимое благо.

Так что характерная для общества так называемого реального социализма большая уверенность очень многих людей в том, что минимум потребления им, во всяком случае, обеспечен, имела в значительной степени иллюзорный характер, а отчасти обуславливалась низким уровнем представлений о таком минимуме. Аналогичным образом сравнительно малая острота противоречий массового сознания по поводу дифференциации благосостояния в советское время объясняется не только и даже не столько отсутствием самой дифференциации, сколько сокрытостью информации о ней. Однако будучи иллюзорными в мире реальных событий, эти обстоятельства образовывали вполне реальные факты массового сознания. Действительное благосостояние народного большинства в госсоциалистических обществах ни в чем не превосходило благосостояние рядовых работников Запада. Но ощущения советских людей кое-в чем оказывались на самом деле более благоприятными. Об этой особенности стоит помнить, ибо она заметно сказалась на народных настроениях после крушения госсоциализма.

4.4. Подъем благосостояния в 50-80-е гг. и его пределы. Объективная невозможность дальнейшего улучшения жизни без преодоления госсоциализма

Межстрановые сопоставления, из которых следует, что доходы и потребление в СССР были много ниже, чем в рыночно-демократических странах с примерно таким же или менее развитым производством, показывают ухудшающее воздействие госсоциализма непосредственно в 70-80-е гг., так сказать, в статистическом виде. Это убедительно, но все же не до конца. Чтобы доказать, что в рамках госсоциализма вообще, а не только в данный конкретный момент времени нельзя достичь таких же заработков и такого же потребления, как в условиях рынка и демократии, статические сопоставления надо дополнить динамическими, посмотреть, как меняется уровень жизни народного большинства во времени. Иначе все время будет сохраняться сомнение, что отставание госсоциализма по уровню жизни – просто временное состояние, которое можно было преодолеть и без изменения общественного строя.

Сомнения такого рода выглядят основательными еще и потому, что на протяжении трех-четырех десятилетий послесталинской эволюции советского общества в СССР, как уже отмечалось, на самом деле происходило почти непрерывное улучшение благосостояния. В 50-80-е гг. всеобщая урбанизация, становление зрелой индустриальной технологии и тем более подход к научно-индустриальному производству стали требовать формирования работника» постиндустриальной квалификации и современной городской культуры, так что некоторое улучшение жизни (по крайней мере, сравнительно с крайней нищетой сталинских лет) становилось абсолютной необходимостью. Улучшение это выражалось и в росте заработков, и в подъеме фактического потребления.

На протяжении жизни одного-двух послевоенных поколений – между началом 50-х и серединой 80-х гг. – средняя заработная плата рабочих и служащих выросла втрое: с 60–65 руб. в месяц в начале 50-х гг. до 120–125 руб. на рубеже 60-70-х и 190–195 руб. в середине 80-х – накануне перестройки. Конечно, повышение цен частично съедало этот рост, но отнюдь не полностью. Подъем заработной платы в 50-80-е гг. выражал реальную перемену к лучшему.

В начале 50-х гг. средняя зарплата практически совпадала с индивидуальным прожиточным минимумом, который равнялся тогда 50–60 руб. в месяц. Понятно, что заработная плата в большинстве случаев определяет потребление не только самого работника, но и его иждивенцев (в то время в среднем одного – двух на каждого работника). Значит, подавляющее большинство населения СССР жило в 50-е гг. за чертой бедности, не получая даже того, что считалось в то время прожиточным минимумом.

В 70-80-е гг. положение изменилось. Хотя постепенное повышение цен и быстрое расширение потребностей подняли прожиточный минимум до 75–90 руб. в месяц, все же средние заработки, достигнув в 80-е гг. 150–200 руб. в месяц, вдвое превзошли показатели прожиточного минимума. На условно-среднего работника приходилось в это десятилетие чуть меньше одного иждивенца, так что трудовые доходы большинства рабочих и служащих стали приподниматься над границей абсолютной бедности.

Помимо роста зарплаты увеличение доходов у советских людей в 50-80-е гг. определялось серьезным повышением размеров их пенсионного обеспечения. Собственно, тут точнее говорить не о повышении, а о появлении массовой системы такого обеспечения. Те пенсии, что формально существовали в СССР до середины 50-х гг., вообще трудно соотносить с нормальными человеческими потребностями. Они не достигали 10% прожиточного минимума. Да и получало их небольшое меньшинство пожилых людей. Конечно, пенсия, составляющая, как говорилось выше, меньше половины средней зарплаты, не слишком надежный источник средств существования. Но ее появление у большинства бывших рабочих и служащих, а позже и у большинства колхозников все-таки создавало в обществе совсем иную объективную социальную ситуацию. Тем более, что субъективно немалая доля пожилых людей, с потребностями, сформировавшимися в голодные военные и послевоенные годы, воспринимала пятидесятирублевые и сторублевые пенсии 80-х гг. как полное благополучие. (Сегодня такое мнимое благополучие кажется еще более убедительным.)

О реальном подъеме уровня жизни говорит и динамика его важнейших натуральных характеристик. Чрезвычайно показательны в этой связи перемены в жилищных условиях трудящихся. В 30-50-е гг. большинство городских рабочих было вынуждено обитать в жилищах многосемейного заселения, когда обычную квартиру, имеющую одну кухню и одну уборную, занимало несколько семей. Немалая доля городских рабочих семей жила в подвалах и бараках.

В 60-80-е гг. положение изменилось коренным образом. Основным типом жилья городского населения стала отдельная квартира или индивидуальный дом. К середине 80-х гг. подобные жилища обрели в СССР 83% семей. Конечно, по мировым стандартам, большинство городских рабочих семей жило в плохих квартирах, а 20% из тех, кто имел изолированное жилье – в индивидуальных домах, в большинстве своем лишенных водопровода и канализации. Уже говорилось, что это несравнимо хуже жилья основной массы населения в развитых рыночно-демократических странах. Но как бы то ни было, жилищные условия в 80-е гг. стали несравнимо лучше тех, что преобладали четвертью века раньше.

Столь же несомненные сдвиги характеризуют перемены в одежде и в распространении домашней техники. Городской тип одежды и обуви, телевизоры, радио, холодильники, стиральные машины, другие предметы обихода, пусть и уступающие западным образцам, вошли в быт подавляющей части населения; из редкой роскоши, как в 50-60-е гг., они превратились в предметы повседневного обихода.

И все же эти сдвиги, действительно очень значительные, сделавшие жизнь народного большинства совершенно иной, сравнительно с 30-50-ми гг., никак не подтверждают принципиальной возможности преодолеть отставание госсоциализма от рыночно-демократических обществ по уровню жизни. Своего рода скачок в сфере благосостояния, происшедший после середины 50-х гг., отражал избавление от дополнительных тягот и сдерживающих развитие крайностей кровавого террора, идеологического догматизма, бюрократический сверхцентрализации сталинской системы. Это избавление, «сброс излишеств сталинизма» позволили несколько поднять уровень жизни. Но очень скоро, в сущности, с середины 60-х и в 70-е гг. стали обнаруживаться пределы экономических и социальных возможностей госсоциализма. На поверхности общественной жизни наличие подобных пределов выразилось в неуклонном и всеохватывающем замедлении темпов роста экономики СССР, доходов и потребления населения.

Во избежание недоразумений еще раз подчеркнем: судя по официальной статистике, в течение последних двадцати лет существования советского госсоциализма количественный рост производства и благосостояния продолжался, но он шел все медленнее и медленнее, затухая от пятилетки к пятилетке и от года к году. По оценкам Госкомстата СССР, приросты всех основных показателей социально-экономического развития к середине 80-х гг. понизились в 2–2,5 раза сравнительно с концом 60-х. Это касается и обобщенных индикаторов движения экономики (валового продукта, национального дохода), и факторов, определяющих перспективы ее дальнейшего прогресса в целом, а также прогресса капитальных вложений, ввода в действие основных фондов, производства предметов потребления промышленностью, продукции сельского хозяйства и, наконец, непосредственно доходов и потребления населения – реальных доходов, заработной платы, розничного товарооборота (см. табл. 4.3). Графическое отображение этих тенденций дано на рис. 4.3. Понятно, что далеко не все в официальной статистике соответствует действительности. Однако подавляющее число ее искажений приукрашивала, а не ухудшала действительность. В реальности замедление было в 70-80-е гг. еще более заметным. Более того, по расчетам аналитиков, в отличие от официальных сведений, на протяжении последнего десятилетия советской власти замедление роста во многих отраслях сменилось прямым спадом. То же самое произошло в отношении реальных доходов, ибо прирост номинальных заработков перестал перекрывать скрытое увеличение цен. Конечно, повышение дороговизны в 70-80-е гг. не идет ни в какое сравнение с инфляционным взрывом 90-х. Похоже, тем не менее, что движение доходов на конечном этапе существования СССР замедлилось настолько, что они не могли угнаться и за этой, не слишком высокой сравнительно с 90-ми гг. дороговизной.

Таблица 4.3 Среднегодовые темпы прироста некоторых показателей
экономического развития, доходов и потребления в СССР в 1966-1985 гг. (%)

1966–19701971–19751976–19801981–1985
Валовой внутренний продукт7,46,34,23,5
Производительность общественного труда6,84,53,33,1
Капитальные вложения7,36,73,73,7
Ввод в действие основных фондов7,36,33,53,1
Производство предметов потребления в промышленности8,46,53,83,9
Продукция сельского хозяйства3,92,51,71,0
Реальные доходы на душу населения5,94,43,42,1
Номинальная заработная плата*26201613
Розничный товарооборот государственной и кооперативной торговли (в текущих ценах)8,26,34,43,1

* – Прирост за пятилетие

Источник: Народное хозяйство СССР за 70 лет. М., 1987. С. 51; Труд в СССР. Стат. сборник. М., 1988. С. 145.

Двадцати-тридцатилетняя длительность замедления роста экономики и уровня жизни в СССР и еще больше неудачи многократных и самых разных попыток повысить темпы роста не оставляют сомнения в том, что причины замедления коренились в природе государственного социализма. История советского общества ясно показала, что в рамках госсоциализма можно было устранить чрезмерное бремя и эксцессы сталинизма (хотя и нельзя было создать надежных гарантий против их повторения), нарастить индустриальное производство и на этой основе улучшить жизнь народного большинства по сравнению с начальным периодом индустриализации. Но безрыночный и антидемократический госсоциалистический строй не позволял ни качественно продвинуть производство, подняв его на постиндустриальную ступень, ни придать ему гибкость, необходимую для обеспечения многообразных благ и услуг, нужных для массового потребления, ни создать условия, в которых народное большинство могло бы добиваться распределения общественного продукта в пропорциях, соответствующих интересам рядового человека, не говоря уже о самом главном – окончательном устранении опасности установления новой кровавой тирании.

Из затухающей динамики народнохозяйственного развития и жизненного уровня следует поэтому, что худшие условия жизни в Советском Союзе, выявляемые межстрановыми сравнениями 80-х гг., отражают не случайное соотношение данного периода, но сущностное свойство и постоянную перспективу государственного социализма. Соответственно, такое затухание значит, что без ухода из госсоциализма нельзя преодолеть ограниченность доходов и потребления народного большинства. Поэтому демократизация политической системы и рыночно-капиталистическое преобразование народного хозяйства, лучше всего в социально-рыночном варианте, нужны не только потому, что они избавят нас от опасности возвращения мерзостей и ужасов сталинизма, расширят свободу, дадут надежду на культурный и экономический рост, но еще и для того, чтобы открыть возможность радикального повышения жизненного уровня.

Взятые в исторической перспективе, если можно так выразиться, в мысленной проекции на будущее, длившееся десятилетиями замедление темпов развития подводит к пониманию более общей и более жесткой альтернативы, перед которой оказалась наша страна в конце XX в. Связь замедления с природой госсоциализма означает, помимо всего прочего, что, при сохранении этого строя, в дальнейшем на смену затухающему росту неизбежно пришла бы стагнация, а затем и спад производства, всесторонняя деградация жизненной обстановки.

Реальный выбор приходится делать не между стабильной, хотя и небогатой жизнью и переходом к общественному строю, который, судя по опыту других стран, содержит вероятность достижения свободы и улучшения жизни. Фактически риску, связанному с попыткой отбросить госсоциализм и двинуться по пути прогресса, которым идут все наиболее развитые страны, противостоит не просто стагнация, а прямое ухудшение ситуации, грозящее, в конце концов, перерасти в полную катастрофу. Конечно, возможности далеко не всегда и не обязательно претворяются в действительность. Ухудшение жизни и катастрофа могут случиться и в ходе изменения общественной системы. Но в случае отказа от госсоциализма, по крайней мере, появляется шанс на успех; при сохранении госсоциалистической системы такого шанса нет вообще.

Соответственно, в конце XX в. сохранение устоев государственного социализма представляется главным злом и главной объективной опасностью для нашей страны; преодоление огосударствления – абсолютно необходимым условием здоровой эволюции. В этом отношении те, кто начал преобразования, независимо от того, осознавали они первоначально, что их действия ведут к ликвидации устоев существующего порядка, или нет, – все они, с нашей точки зрения, несли России благо. И благо ухода из госсоциализма не становится меньше, если впоследствии нам не удастся использовать открывшиеся возможности. Это уже проблемы следующих этапов, правильных или неправильных действий людей более позднего времени, в более поздних условиях и обстоятельствах.

4.5. Противоречия субъективного восприятия социальных процессов 50-70-х гг. массовым сознанием

Как видно, объективная социальная ситуация в советском обществе 70-80-х гг., образующая исходную основу, с которой начались перемены 90-х гг., характеризовалась несомненным повышением уровня жизни сравнительно с ранним госсоциализмом и одновременно ограниченностью этого повышения, сохранением постоянного отставания от стандартов потребления, создаваемых демократическим капитализмом. К тому же все это время происходило нарастающее замедление позитивных процессов, грозящее со временем, если общественный строй останется неизменным, перейти в абсолютное ухудшение жизненной обстановки. Однако для понимания сдвигов в положении народного большинства, случившихся после крушения государственного социализма, и в особенности для понимания переменчивого народного отношения в этим сдвигам, недостаточно одних только объективных характеристик. Важно брать в расчет и субъективное восприятие условий жизни массовым сознанием. Ибо десятки миллионов людей стихийно оценивают то, что происходит с ними в тот или иной период, сопоставляя то, что они видят сегодня не с аналитическими выкладками, а с тем, что помнят о случившемся вчера, что запечатлелось в их сознании.

Учитывать отражение социальной ситуации в массовом сознании тем более необходимо, что такое отражение обычно очень противоречиво. Одни объективные процессы более или менее точно отражены в народной памяти, другие – частично искажаются или, как правило, упрощаются, третьи – забываются или подменяются мифами, которые зачастую не соответствуют реалиям. В связи с реакцией на поворот жизни в 90-е гг. (в качестве точки отсчета которого, собственно, и рассматривается здесь ситуация предшествующих десятилетий) кажется существенным отметить три линии возможного воздействия на массовое сознание перемен в сфере уровня жизни, происходивших в последний период существования советского общества.

Прежде всего следует подчеркнуть: перемены 60-80-х гг. имели такой характер, что они не устраняли неудовлетворенности условиями жизни. Ибо, несмотря на повышение благосостояния, оно никогда не достигало ситуации сколько-нибудь полного удовлетворения основных потребностей, сложившихся в то время в советском обществе, и ощущавшихся народным большинством как естественные и законные. Рост доходов и потребления в это время, повторим, можно считать серьезным лишь в сравнении с полной нищетой сталинского времени. Сами же по себе, так сказать, в соотнесении с нормальными (для периода 60-80-х гг.) потребностями, материальные условия жизни рядовых работников оставались условиями бедности и дефицита. Как ни далеко ушли зарплата и пенсии 80-х гг. от того, что было в 30-50-е гг., они все же продолжали тяготеть, скорее, к уровню прожиточного минимума, чем к тому, который осознавался населением СССР как уровень нормального достатка и зажиточности (так называемый уровень рационального потребительского бюджета). Реальная зарплата 50-х гг., не обеспечившая прожиточного минимума (напомним, она давала 30 руб. месячного душевого дохода при прожиточном минимуме в 50–60 руб.), была несомненно ниже зарплаты середины 80-х, позволившей большинству несколько подняться над прожиточным минимумом (тогда на каждого члена семьи стало приходиться в среднем около 100 руб. в месяц при 75–90 руб. прожиточного минимума). Но по крупному счету это улучшение все равно означало не больше, чем переход от нищеты к бедности. Заработки в Советском Союзе в 80-е гг. вдвое, если не втрое уступали уровню достатка, соответствующему рациональному потребительскому бюджету.

То же несоответствие даже выросшего уровня жизни самым очевидным потребностям (т. е. улучшение в пределах бедности) выявляют натуральные индикаторы. При всей значимости превращения отдельной квартиры в преобладающий тип жилища, не менее показательно, что и в этих квартирах условия жизни обычно не отвечали нормам простейшего достатка. Так, во второй половине 80-х гг. у 60–65% городских семей, были отдельные квартиры, но это были однокомнатные и двухкомнатные квартиры. Между тем, основная часть семей состояла у нас из 3–4 человек. Так что от общепринятых цивилизованных норм, когда на каждого члена семьи приходится, по крайней мере, по комнате плюс общая комната на всех, жилищные условия в СССР оставались очень далекими и после того, как барачные и многосемейные трущобы заменились тесными и низкокачественными отдельными квартирами.

К тому же такую квартиру большинству горожан, начинающих взрослую жизнь, по-прежнему нужно было ожидать не меньше 5-10 лет. Многим молодым людям, зачастую семейным, приходилось тесниться в родительских квартирах или снимать комнаты в чужих жилищах. От 30 до 40% молодых мужчин и женщин вынуждены были тот или иной период своей жизни приводить в общежитиях, не имея в своем распоряжении даже отдельной комнаты.

Существенно также, что разрыв между потребностями трудящихся в СССР и их фактическим потреблением в последние десятилетия советского госсоциализма не просто сохранялся, но все время увеличивался. Тут со всей очевидностью сказалась общая неравномерность технического и культурного развития в условиях госсоциализма. В рамках этого развития чрезвычайно мощные факторы резко ограничивали подъем материального благосостояния, замедляли прирост национального богатства в целом и в особенности фонда потребления в его составе. Однако почти ничто здесь не ограничивало подъема потребностей. Сдерживающие факторы социально-экономического роста слабее всего сказывались в сфере массового образования. Наоборот, невозможность использовать демократию и конкуренцию заставляли государственно-социалистические режимы рассматривать максимально широкое обучение в качестве особенно важного средства интенсификации производства, обеспечения минимально необходимого качества работы. Да и вся исходная рационалистическая и просветительская традиция социалистической идеологии подталкивала их к ускоренному (по крайней мере, сравнительно с материальным благосостоянием) распространению образования.

Согласимся, что одно лишь распространение образования при одновременном подавлении иных, более сложных явлений духовной жизни никак не свидетельствует о всестороннем и гармоничном культурном прогрессе. Но сам по себе быстрый рост образованности населения составлял несомненную тенденцию госсоциализма. Отсюда вытекает расширение разрыва между потреблением и потребностями. Подъем образованности закономерно вел к возвышению и обогащению запросов народа В том же направлении действовали урбанизация и общее расширение информационных возможностей населения, рост знаний о том, как живут люди за рубежом. В итоге на протяжении 60-80-х гг. в советском обществе реальное повышение уровня жизни развертывалось в ограниченных масштабах и притом с нарастающим замедлением, тогда как потребности и запросы десятков миллионов людей нарастали естественно и неограниченно, в постоянно ускоряющемся темпе. Советские люди жили к началу перестройки лучше, чем их отцы и матери. Но предшествующие поколения практически не знали иной жизни или, во всяком случае, плохо верили в то, что она возможна у нас. Образованные и информированные работники 80-х гг. оценивали свое положение, сравнивая его не столько с прошлым, сколько со своими выросшими представлениями о нормальном жизненном стандарте и с появившимися у них знаниями о том, как живут люди за рубежом. Естественно, что их удовлетворенность жизнью оказалась в 80-е гг. ничуть не выше, скорее ниже, чем в предшествующие десятилетия.

Было бы преувеличением заключить из сказанного, что большинство населения превратилось в это время в сознательных и убежденных противников государственного социализма. Но так или иначе разлитое в общественном сознании недовольство жизненной обстановкой, обусловленное ограниченностью улучшений, явилось одной из социально-психологических причин массового отказа от поддержки госсоциализма в момент, когда на рубеже 80-90-х гг. решалась судьба этого строя.

Тем не менее десятилетия улучшения жизненных условий оказали на массовое сознание и противоположное воздействие. Хотя недостаточность и замедление такого улучшения способствовали росту недовольства, длительность и непрерывность самого этого процесса формировали в народной психологии упрошенное представление о том, что жизненный уровень, пусть и понемногу, растет всегда, что иначе и не может быть. Подобное представление упрочивалось мощной пропагандой преимуществ социализма. В той ее части, которая касалась стремления убедить народное большинство в высоком уровне нашей жизни, ее превосходстве по сравнению с Западом, эффект пропаганды сдерживался самой повседневностью, ежедневно опровергавшей такие положения. Но утверждение о том, что жизнь все-таки улучшается, соответствовало повседневному бытовому опыту. Напротив, почти никто не пытался в то время разъяснить рядовым людям волнообразную, приливно-отливную природу даже здорового экономического развития, тем более связанную с нефтяным бумом исключительность ситуации 70-х гг., равно как и неизбежность тягот в период перехода к рынку. В итоге ощущение обязательности, непрерывности улучшения материальных условий жизни, притом улучшения, обеспечиваемого не столько собственными усилиями, сколько «заботой» государства, партии, вообще «руководства» превращалось в черту массовой психологии.

Насколько сильны в народном сознании могут быть такого рода упрощенные убеждения, создаваемые пропагандой и ограниченностью бытового опыта, свидетельствует память о пресловутых снижениях цен в 40-е гг. В момент проведения реальное воздействие этих снижений было достаточно ограниченным и социально очень несправедливым (чем больше денег имела та или иная семья, тем сильнее она выигрывала от снижения цен); меры, применяемые впоследствии, давали гораздо лучшие результаты. Тем не менее, воспоминания о снижениях оживали в старших группах всякий раз, как только страна сталкивалась с неизбежными при госсоциализме материально-бытовыми затруднениями.

Точно так же в 90-е гг., когда на плечи рядовых тружеников неожиданно для них навалилось бремя переходного кризиса, память о четверти века хоть какого-то повышения жизненного уровня стала способствовать упрощенному и одностороннему восприятию послесоциалистических перемен. В глазах множества людей, которые жили в эту четверть века и в сознании которых утвердилось представление об автоматизме пусть и небольших улучшений, тяготы 90-х гг. легко представали не объективными издержками перехода к рынку и демократии, даже не следствием субъективных ошибок на путях такого перехода, но доказательством сущностных пороков нового строя. Если ограниченность улучшения жизни в 60-80-е гг. первоначально усиливала неудовлетворенность, направленную против госсоциализма, то затем длительность подобного улучшения и созданное ею представление о возможности непрерывного роста благосостояния стали помогать превращению естественного недовольства тяготами переходного времени в принципиально антиреформаторские настроения немалой части населения.

Вместе с тем длительность и устойчивость улучшения жизни на последних этапах госсоциализма (при всей его ограниченности и замедленности) создавала предпосылки для таких социально-психологических свойств, которые в наши дни помогают пройти переходный кризис без чрезмерно катастрофического хаоса. Решающее значение в этой связи имеет тот факт, что к исходу 80-х гг. у многих советских людей сложились жизненные условия, способствующие формированию некоторых психологических склонностей, типичных для слоев населения, относимых в современных обществах к среднему классу. У 2/3-¾ горожан в СССР появились отдельные квартиры, мебель, бытовая техника, у 1/6–1/7 дачи, садовые участки, автомашины. Этим людям, в отличие от люмпенов, раннекапиталистического пролетариата и государственно зависимых работников 30-50-х гг., «стало, что терять».

Спору нет, достаток большинства таких зажиточных советских рабочих, служащих, интеллигентов 70-80-х гг. выглядит убогой бедностью в сравнении с условиями жизни средних слоев в США или Германии. Однако при переходе от люмпенской психологии к психологии человека, которому «есть, что терять», абсолютная величина достатка вряд ли играет главную роль. Отчасти даже наоборот. Первые, ничтожные по мировым масштабам начатки зажиточности, первые элементы приобщения к цивилизационной норме, появляющиеся после нищеты, ощущаются особенно ценными. Поэтому в СССР, где в течение десятилетий (во всяком случае, в 30-50-е гг.) господствовала почти крайняя бедность, где пауперизм и люмпенизация масс достигли уровня, невиданного в других промышленно развитых странах, приближение даже к минимальному достатку могло рождать в среде, пришедшей к такому достатку, склонность к отторжению всяческих идей и действий, грозящих социальными потрясениями и хаосом. (Другой вопрос, несколько те или иные группы были способны осознать, что больше, а что меньше грозит хаосом.) В российских условиях умиротворяющее воздействие первичного достатка многократно усиливалось и усиливается сознательным или подсознательным ощущением перенасыщенности нашей жизни насилием в годы революции, гражданской войны, коллективизма, отечественной войны. Как бы ни относились те или иные люди ко всем этим событиям, стремление избежать их повторения стало частью массового сознания. Едва ли не самая распространенная наша поговорка последних десятилетий – «только бы не было войны» – выражает психологическое отношение народного большинства к внутренним распрям ничуть не меньше, чем к возможным международным столкновениям.

Конечно, было бы легкомысленным преувеличением утверждать, что в советском обществе сложились средние классы на том лишь основании, что у многих людей появились отдельные квартиры, телевизоры, холодильники, садовые участки. Зажиточные группы советского времени не были даже зародышами современных средних слоев, хотя бы потому, что они не обладали (и в рамках госсоциализма не могли обладать) такими их важнейшими признаками, как относительная социально-экономическая самостоятельность, способность играть более или менее независимую роль на товарном рынке и рынке труда. И в послесоветской России 90-х гг. полноценные средние классы еще только складываются, причем не всегда из тех групп, которые были самыми зажиточными в последние советские десятилетия. Однако именно тогда, в советское время, достигнутое зажиточными группами положение, в котором «есть, что терять», обусловило зарождение у них некоторых элементов социальной психологии средних классов. Во всяком случае, у них ослабла люмпенская готовность к восприятию призывов «разрушить до основания» и создать все заново, менее заметной стала склонность к общественно-политической истерике.

Поостережемся крайностей. Люмпенство в конце советской эпохи (да и теперь) вовсе не исчезло. Помимо всего прочего, даже после создания материальных условий нужно время (измеряемое, иной раз, поколениями), чтобы люмпенская психология сменилась психологией культурных средних слоев. Но все-таки, под влиянием десятилетий улучшения жизни люмпенская струя в социально-психологической атмосфере позднесоветского общества ослабла; в нем явно усилилась роль начал солидности, стабильности, благополучия, рационализма. Эти начала не стали всеобщими и господствующими, однако за долгие годы относительного благополучия они укрепились настолько, что оказались одним из значимых факторов, обеспечивших сравнительно мирное крушение госсоциализма в СССР. Более того, превратившись в традицию, «среднеклассовое» неприятие хаоса продолжает действовать и в послесоциалистической России, в том числе в годы, когда процесс социально-экономического созревания средних классов замедляется, а то и идет вспять.

4.6. Производственный травматизм. Санитарно-гигиеническое состояние производственной сферы

Помимо ограничения заработков, пенсий, потребления, следствием всеобщего огосударствления и отсутствия свободы являлись также худшие, сравнительно с развитым капитализмом, условия труда. Некоторые из них, в первую очередь, техника безопасности и санитарно- гигиеническое состояние производственной сферы, отставали от того, что стало типичным для Запада, даже сильнее, чем оплата труда. Кроме неэффективности советской экономики, особенно плохое состояние производства объясняется, по-видимому, тем, что в обстановке всеобщих нехваток и бедности как сами рабочие, так и администрация, плановики, хозяйственно-политические руководители считали улучшение условий труда делом относительно менее настоятельным. Крайняя ограниченность средств заставляла выбирать между плохим и худшим. И выбор всегда, когда это было возможно, делался по большей части в пользу доходов и быта, за счет всяческого урезания средств, нужных для облегчения труда, повышения его комфортности и безопасности. Подобная тенденция имела, вероятно, тем большее значение, что ощутимое улучшение условий труда в современном индустриальном производстве достигается лишь после громадных и постоянно возрастающих капитальных вложений. Скажем, увеличение на 10–20% годового заработка рабочего, равного в начале 80-х гг. 2–3 тыс. руб., мог почувствовать любой работник. Те же несколько сот рублей, используемые для совершенствования рабочего места, уже тогда стоившего на крупном заводе десятки тысяч рублей, практически не изменили бы производственную обстановку.

Правда, ухудшение производственных условий с особой остротой испытывали работники физического труда. Именно они непосредственно ощущали грязь, некомфортность, подчас прямую опасность условий, создаваемых машинами и механическими технологиями, если не доставало средств для предотвращения негативных последствий их применения. В этой связи весьма показательны сведения о производственном травматизме, которые могут служить обобщенным показателем безопасности и санитарного состояния рабочих мест людей, занятых физическим трудом.

Согласно официальным данным, ежегодное число пострадавших от зарегистрированных производственных травм, приведших в потере трудоспособности не менее, чем на полный рабочий день, составляло в 70-80-е гг. только в РСФСР 600–700 тыс. человек ежегодно, или около 1% всех занятых. Это равнозначно положению, при котором производственную травму на протяжении сорокалетней трудовой жизни получали бы примерно 25–30% трудящихся, т. е. четвертая, если не третья часть производственных рабочих. Но это еще не все. В тот же период на производстве в Российской Федерации каждый год погибало по 12–13 тыс. человек, во всем СССР – по 15–20 тыс., т. е. больше, чем было убито в течение 10 лет афганской войны. В госсоциалистической системе рабочий класс не мог организованно бороться с реальными хозяевами производства. При отсутствии демократии рабочие вынуждены были подчиняться администрации, почти как в армии. Соответственно, им приходится нести потери, как на войне.

Там, где трудящиеся способны отстаивать свои интересы, они добиваются принципиально иного уровня безопасности. В США 80-х гг., где число занятых лишь немногим уступало числу работающих в СССР, на работе ежегодно гибло 3–4 тыс. чел., в 4–5 раз меньше, чем у нас. И хотя масштабы занятости в других демократических обществах гораздо меньше советских, все же и при этом условии ежегодное число производственных травм со смертельным исходом в ведущих промышленных государствах Запада (от 3–4 тыс. в Германии до 0,3–0,5 тыс. в Великобритании) несравнимо с показателями по СССР.

Статистика труднее улавливает тяжесть и, так сказать, повседневную дискомфортность плохих санитарных условий в сфере труда. Но все-таки в нездоровых условиях (там, где было слишком жарко или шумно, где ощущалась чрезмерно сильная вибрация или загазованность) трудилось около 2/3 рабочих промышленности и транспортников, лишь чуть меньше строительных рабочих. Косвенным показателем состояния рабочих мест также может служить тот факт, что в середине 80-х гг. от ¼ до ½ рабочих промышленности и от 1/10 до 1/3 рабочих строительства получали те или иные компенсации за труд в тяжелых и вредных условиях.

Еще важнее, что, судя по специальным опросам, подавляющее большинство рабочих ощущали свой труд как грязный, физически тяжелый, крайне утомительный и напряженный. Именно эти особенности – в первую очередь, грязь и дискомфортность – отличали, по мнению рабочих, условия их труда от условий труда интеллигенции, служащих, «конторы», по народному выражению. Здесь немаловажная причина того, многие рабочие в нашей стране чувствовали и до сих пор чувствуют себя социально отличными не только от хозяев и работников администрации, но и от массы рядовых инженеров и служащих, не выполняющих никаких управленческих функций.

4.7. Трудовые отношения: отсутствие реальных профсоюзов, государственный патернализм, индустриально-общинное строение социальной системы

На фоне бьющей в глаза неэффективности госсоциализма в части оплаты, безопасности, комфортности труда сложнее оценить его воздействие на состояние трудовых отношений. Здесь соотношение негативных сторон государственно-социалистических порядков и тех свойств, которые были или казались позитивными, имело более уравновешенный характер, нежели в сфере безопасности труда или его оплаты. Конечно, трудовым отношениям в рамках госсоциализма также были присущи общетоталитарные пороки. Главный из них заключался в преобладании несвободного, директивно-командного начала в противоположность гораздо более свободным, состязательно-конфликтным или партнерским отношениям, характерным для рыночно-демократических обществ. Самое ясное выражение несвободы советских социально-трудовых отношений – отсутствие действительно независимых профсоюзов в СССР и других социалистических странах. Всеохватывающая система, известная у нас под этим названием, вовсе не была настоящей профсоюзной организацией. То, что называлось тогда профсоюзами, составляло органическую часть госсоциалистического аппарата власти, его, если так можно выразиться, социальную и благотворительную службу. Система ВЦСПС помогала управляющим центрам поддерживать дисциплину на производстве, приводить в действие специфические социально-психологические механизмы повышения производительности, вроде соревнования. Именно советские профсоюзы были одним из каналов информации о потребностях и настроениях масс. С их участием распределялись различные блага, в том числе жилища, путевки, дорогое имущество, многие виды обычных, но дефицитных товаров.

Большинство подобных функций этих квази-профсоюзов и возглавлявшего их ВЦСПС сами по себе были полезны. Однако к собственно профсоюзной деятельности они не имели никакого отношения. Настоящие профсоюзы тем и отличаются от социальных служб государства или хозяйственной администрации, что действуют, исходя, в первую очередь, из интересов работников, тогда как социальные службы руководствуются, прежде всего, интересами государства или менеджмента. Обобщенно-символическим выражением государственной, а не рабочей природы советских псевдопрофсоюзов могут служить некоторые из последних важных документов, принятых с участием ВЦСПС. В протоколах, которые формально подводили итоги шахтерской забастовки 1989 г., ознаменовавшей начало нового рабочего движения, говорилось, что они заключаются между стачечными (рабочими) комитетами, с одной стороны, и председателями ЦК КПСС, Совета Министров, ВЦСПС, с другой. Самое показательное, что открытое провозглашение того, что организации, называющие себя профсоюзами, находятся на «другой» стороне относительно рабочих, никого в тогдашнем СССР не поразила.

В условиях развитой рыночной экономки нужны оба института – и профсоюзы, и социальные службы государства и менеджмента, – но именно как организации разного типа. В рамках госсоциализма мог существовать только один из этих механизмов – социальная служба. И дело не менялось ни от того, что такая служба выполняла объективно необходимые функции, ни от того, что она по исторической традиции называлась системой профсоюзов. В Советском Союзе не было и не могло быть организаций, руководствующихся главным образом интересами той или иной категории работников. Соответственно не могло быть и свободных трудовых отношений, возникающих на основе различных форм состязания сил (их борьбы, компромисса, партнерства), представляющих реальные интересы работников и работодателей.

Впрочем, командно-директивный характер трудовых отношений госсоциализма проявлялся не только в отсутствии профсоюзов, но и в прямом насилии над трудящимися. Любая попытка создать независимые организации работников и тем более любые выступления, забастовки, демонстрации подавлялись с помощью жестких карательных мер. Кровавые подавление новочеркасского выступления рабочих в 1962 г. и разгром в начале 80-х гг. зародышевого профсоюзного объединения, так называемого СМОТа (Свободного межпрофессионального объединения трудящихся) – лишь наиболее известные, но далеко не единственные примеры использования государственно-полицейской силы в трудовых отношениях.

Конечно, насилия новочеркасского масштаба случались не часто. Но обращения хозяйственников к помощи милиции, прокуратуры, органов государственной безопасности или угрозы таких обращений бывали вполне обычным рядовым событием трудовых отношений. Собственно, отсутствие независимых профсоюзов в госсоциалистических трудовых отношениях есть непосредственное следствие использования государственной силы. При этом жесткое силовое давление в отдельных точках сферы труда оказывалось достаточным, чтобы угроза его применения ощущалась как всеобщая реальность, делающая абсолютно невозможной профсоюзную самоорганизацию в любой части этой сферы. Память о многомиллионных репрессиях 30-40-х гг. дополнительно повышала эффективность точечного применения силы.

Вместе с насилием развитию свободных трудовых отношений препятствовало массированное идеологическое воздействие, которому в госсоциалистических обществах постоянно подвергалось народное большинство. Десятилетиями советским людям внушались представления о ненужности их противостояния государству, т.е. единственному и подлинному работодателю, во взаимодействии с которым только и могли тогда формироваться трудовые отношения. Несмотря на очевидное лицемерие официальной пропаганды, она оказывала заметное влияние на состояние умов.

Одновременно успешно функционировал механизм нейтрализации социальной энергии рядовых работников или даже использования ее в интересах государственного социализма. Его суть состояла в том, что социально активные (в силу личностных особенностей или воспитания) люди либо поднимались на те ли иные уровни номенклатуры, либо вовлекались в разного рода общественные институты, находившиеся под партийным контролем и постоянным наблюдением органов государственной безопасности. Такого рода «ловушкой» для наиболее деятельных рядовых трудящихся, авторитетных в своих коллективах, была, прежде всего, сама КПСС. К середине 80-х гг., когда численность партии приближалась к 20 млн, в ней состояло 7,5–8 млн рабочих (около 10% их общего количества) . Для некоторых побудительным мотивом вступления в партию были соображения карьеры, но многие, а может быть, даже большинство, надеялись, что, находясь в составе КПСС, смогут активно участвовать в общественно-политической жизни страны. В действительности, оказываясь в тисках «железной» партийной дисциплины и подвергаясь идеологической обработке, они служили не столько интересам народного большинства, сколько правящей партийно-государственно-хозяйственной номенклатуры.

Мощным фактором, усиливавшим действенность идеологии и укреплявшим прочность несвободного строя трудовых отношений, были также особенности социального положения большинства работников в тотально огосударствленном народном хозяйстве. Практически все трудящиеся в советском обществе работали на государство, решение любых вопросов их жизни зависело от тех или иных государственных или партийных учреждений (причем последние и на деле, и в массовом сознании составляли единое целое с государством). В подобных условиях государство казалось всемогущим. Его фетишизация, своего рода государственный фетишизм, становились преобладающей чертой массового социально-политического сознания.

Поразительно, что даже в тех исключительных случаях, когда возмущение трудящихся было так велико, что они решались на коллективные действия, напоминающие забастовки (на протяжении 50-70-х гг. было не более восьми десятков таких выступлений), работники, в сущности, просто старались обратить внимание власти (т. е. того же партийного государства) на их нестерпимое положение. Стачкоподобные акции в советское (послесталинское) время были, как отмечает первый исследователь этой проблемы Л. Алексеева, выражением «стихийного возмущения отчаявшихся людей. Это почти всегда бунт, вызванный либо невыносимыми условиями жизни, либо несправедливыми действиями властей. Рабочие не борются за улучшение условий своего существования, а возмущенно протестуют против их ухудшения. За этими протестами обычно стоит молчаливая уверенность, что есть некоторое неписаное соглашение между трудящимися и руководителями. Первые работают, вторые обеспечивают элементарные условия для жизни… Забастовка – это только… способ обращения к возможно более высокому уровню руководства, коллективное прошение» .

Действенность государственного фетишизма усугублялась прочностью корпоративно-патерналистских отношений в советском обществе. Прочность эта в значительной мере проистекала из особого характера социальной организации советских предприятий. В рамках всеобщего огосударствления закономерно возникало гораздо более тесное, чем в иных системах, переплетение производственных и внепроизводственных социально-бытовых структур. В Советском Союзе большинство предприятий, особенно крупных, были одновременно и хозяйственно-экономическими единицами, и базовыми социальным ячейками общества. Такие ячейки осуществляли не одни лишь производственные функции, но и многие функции распределения, бытового и культурного обслуживания, жилищного и социального обеспечения. Причем буквально от рождения до смерти: выдаваемые на предприятиях пособия по случаю рождения детей и по случаю похорон символически обрамляли жизнь советских людей.

В подобных условиях предприятия и учреждения обретали черты своеобразной индустриальной общины. Чем крупнее предприятие, чем более развит его «соцкультбыт», тем сильнее проявлялись в нем индустриально-общинные черты. Разумеется, эти черты так или иначе присущи организациям со значительным числом работников во всех обществах. Но в советской системе и вообще в системах государственно-социалистического типа индустриально-общинное строение предприятий развивалось гораздо сильнее, чем в большинстве других современных обществ. К тому же, предприятия-общины объединялись в отраслевые корпорации, министерства, которые также выполняли множество социальных функций. Соответственно, социально-трудовые отношения в рамках реального социализма приобрели государственно- патерналистский и государственно-корпоративный характер.

Работник в советском обществе ощущал себя зависимым от государства, партии, отрасли, предприятия и одновременно – благодетельствуемым ими. И на самом деле, государство осуществляло обе эти функции. При этом многоуровневая система органов подчинения и опеки (предприятия, районные, областные, отраслевые, центральные органы) позволяла поддерживать баланс зависимости и благодеяний или хотя бы привычную иллюзию такого баланса. Официальный профсоюз воспринимался как органический элемент индустриальной общины-корпорации, и то обстоятельство, что он служил не работникам, а именно предприятию и государству, казалось чем-то совершенно естественным. В конечном счете, государственно-патерналистская по сути и индустриально-общинная по форме психологическая зависимость работников ограничивала свободу трудовых отношений ничуть не меньше, чем прямое насилие или тотальная психологическая обработка.

Но тут есть и важное различие. Индустриально-общинная и вся государственно-патерналистская, государственно-корпоративная социальная организация (в противоположность силовому давлению) оказывала на многих работников не только негативное, но и позитивное воздействие. Отчуждение от собственности и власти отводило рядовому работнику госсоциалистического предприятия такое же зависимое место на производстве, как и продавцу рабочей силы при капитализме. Пожалуй, сила профсоюзов даже дает работникам на многих капиталистических предприятиях больше реального влияния, чем было у советских рабочих. Пресловутое «чувство хозяина», якобы присущее трудящимся при социализме, выражало скорее пропагандистское клише, нежели подлинную социальную действительность. Как свидетельствуют специальные исследования, и на госсоциалистических, и на капиталистических предприятиях рядовые работники могут заметно воздействовать на решения своих ближайших руководителей, когда дело касается положения на рабочем месте. Решения же, меняющие ситуацию на участке, в цеху, на предприятии в целом, никак не зависят от простых рабочих. Знаменательно, что руководители в советской системе, начиная с директора предприятия или даже руководителя большого цеха, обозначились в обычном языке понятием, которое совершенно точно соответствует аналогичному понятию, рожденному американским капитализмом: «хозяин» в первом случае, «босс» – во втором.

Тем не менее конкретно исторические формы государственного патернализма и тотальное воздействие пропаганды создавали у части работников искреннюю и прочную иллюзию возможности влиять на ход дел своего предприятия. Считаясь с определенными ограничениями (привычными и потому почти не замечаемыми) и не затрагивая устои системы, активные работники могли выступать на партийных и профсоюзных собраниях, писать в газеты, жаловаться в более высокие органы власти, иной раз добиваясь признания справедливости своих замечаний. (Еще чаще, впрочем, такие выступления кончались ничем или навлекали неприятности на выступающих.) К тому же, индустриально-общинная организация предприятий создавала не иллюзорную, но вполне реальную социально-психологическую атмосферу, в которой очень многие работники находили теплоту товарищеских отношений, покой устоявшихся социальных связей, душевный комфорт повседневной житейской поддержки. Правда, та же атмосфера соединяла здесь покой и комфорт с отупляющей духотой застоя, покорности, безысходности. Более того, «теплые», как назвал их Г. Дилигенский, отношения на работе, в сущности, укрепляли покорность народного большинства, психологически облегчая ему примирение со сложившейся ситуацией, позволяя «маскировать в своем собственном самоощущении реальную социальную беспомощность, возникающую взаимную изоляцию, в какой-то мере смягчать ее» . Ибо ощущение покоя, хоть и достигнутое столь ужасной ценой, не переставало от этого быть действительным.

Вполне реальной стороной госсоциалистических трудовых отношений, обусловленной отсутствием рынка, патернализмом, индустриальной общиной, выступала также крайняя ослабленность состязательного, конкурентного начала в трудовой и вообще жизненной активности. Отсюда возникала возможность массового распространения неинтенсивного, ненапряженного труда. Если ограничение интенсивности не возмещается ростом технической производительности, оно объективно становится источником экономических бедствий для предприятия, отрасли, общества. Да и субъективно сильные, активные, инициативные работники воспринимали административное ограничение возможности трудиться более интенсивно, эффективно, продолжительно и больше зарабатывать как подавление свободы, творчества, стремления добиться зажиточности.

Очень остро ощущали лучшие работники фактическое запрещение вторичной работы. Труд для получения дополнительного дохода в своей или другой хозяйственной структуре разрешался только немногими специалистами весьма узкого круга профессий, главным образом в университетах, институтах, учреждениях искусства и здравоохранения. Официально разрешаемую дополнительную работу на своих или чужих предприятиях (так называемое совместительство) имело около 4% трудящихся. Что же касается дополнительного дохода, получаемого с помощью предпринимательства или хотя бы индивидуальной самозанятости, он по большей части либо считался экономическим преступлением, либо не рассматривался в качестве трудовой деятельности. В итоге почти все люди, работавшие, так сказать, «не по правилам», квалифицировались как уклоняющиеся от общественно-полезного труда (тунеядцы) и подлежали административному или уголовному преследованию.

Разумеется, энергичные люди, ориентированные на ответственность перед близкими и обеспечение семейного достатка, находили способы, обойдя официальные запреты, добиться дополнительного заработка. Но чем больше ухищрений, обманов приходилось применять, чтобы интенсифицировать или продлить свой труд и повысить семейный доход, тем острее ощущали лучшие работники ущемление свободы своего труда. Точно так же воспринимали они реальное недопущение более интенсивного труда на основном рабочем месте, коль скоро он заметно превосходил средний уровень. То есть официально и публично никто не запрещал многократного перевыполнения норм сильными работниками или работниками, способными индивидуально рационализировать свои рабочие места. Но повышение норм, проводившееся почти всегда после того, как кто-то начинал их систематически перевыполнять, делало это перевыполнение малозначимым с точки зрения увеличения заработка. На деле поэтому пересмотр норм ограничивал свободу труда не менее жестко, чем запрещение вторичной занятости.

При всем том для оценки состояния сферы труда и трудовых отношений в советское время и еще больше для понимания того, как они запечатлелись в народной памяти, следует принимать в расчет и другую сторону преобладания неинтенсивной и неконкурентной работы в госсоциалистическом производстве. Ведь на эмоционально-личностном уровне большинство людей, каковыми бы ни были их обобщенно-рациональные оценки, воспринимают легкий, неинтенсивный труд в качестве достижения, а не потери. Многие средние и тем более слабые работники, которым трудно рассчитывать на вторичную занятость или значительное перевыполнение норм, вообще видят в нетяжелом труде чуть ли не главное благо.

Эти настроения в сочетании с идеологическим фоном и уравнительными тенденциями индустриально-общинной психологии формировали в советском обществе очень сложное, двойственное отношение к лучшим работникам. С одной стороны, выдающийся труд, как и везде, вызывал естественное, так сказать, стихийное уважение, подкрепляемое многими официально пропагандируемыми ценностями. С другой, выступая толчком к пересмотру норм или становясь источником недоступных большинству заработков от дополнительных занятий, он рождал недовольство и ревность. В обстановке массового распространения идей вульгарного эгалитаризма именно эта сторона определяла отношение довольно широких групп трудящихся к попыткам лучших производственников работать больше и интенсивнее. Недаром многие выражения, обозначавшие в советские годы дополнительную занятость – «шабашить», «халтурить», «левачить» – несли в себе явно негативный оттенок.

В более общем смысле ненапряженный труд и отсутствие конкуренции были частью того бессознательного «общественного договора» между рядовыми работниками и властью, который наряду с системой насилия и идеологической монополией десятилетиями поддерживал существование госсоциализма и господство номенклатуры в нем. Конечно, ненапряженный и несостязательный труд, субъективно ощущаемый как облегчение, все-таки не оказал столь сильного воздействия на массовое сознание, чтобы перевесить в общественном мнении недостатки жизни в условиях госсоциализма. В решающий момент народное большинство активно или пассивно поддержало отказ от прежней системы. Однако привычка к стабильной, не слишком напряженной и, главное, неконкурентной трудовой активности еще не исчезла из массового сознания. Привычки эти живы, и в немалой степени определили отношение народного большинства к перемене жизни в 90-е гг.

Источник: Раздел «Исходные рубежи и общий характер послесоциалистических перемен в положении народного большинства» / Гордон Л.А., Клопов Э.В. Потери и обретения в России девяностых. Историко-социологические очерки экономического положения народного большинства. Меняющаяся страна в меняющемся мире: предпосылки перемен в условиях труда и уровне жизни. Т.1. М.: 2000. – urss.ru